
Самгин готов был думать, что все это убожество нарочно подстроено Лютовым, – тусклый октябрьский день, холодный ветер, оловянное небо, шестеро убогих людей, жалкий гроб.
А через несколько минут он уже машинально соображал: «Бывшие люди», прославленные модным писателем и модным театром, несут на кладбище тело потомка старинной дворянской фамилии, убитого солдатами бессильного, бездарного царя». В этом было нечто и злорадное и возмущавшее.
«А что в этом – от ума? – спросил себя Клим. – Злорадство или возмущение?»
Лютов мешал ему. Он шел неровно, точно пьяный, – то забегал вперед Самгина, то отставал от него, но опередить Алину не решался, очевидно, боясь попасть ей на глаза. Шел и жалобно сеял быстренькие слова:
– Хороним с участием всех сословий. Уговаривал ломовика – отвези! «Ну вас, говорит, к богу, с покойниками!» И поп тоже – уголовное преступление, а? Скотина. Н-да, разыгрывается штучка... сложная! Алина, конечно, не дойдет... Какое сердце, Самгин? Жестоко честное сердце у нее. Ты, сухарь, интеллектюэль, не можешь оценить. Не поймешь. Интеллектюэль, – словечко тоже! Эх вы... Тю...
– Перестань, – сказал Самгин, соображая, под каким предлогом удобнее отказаться от дальнейшего путешествия по унылым, безлюдным переулкам.
– Брюсов, Валерий, сочиняет стишки:
Врет! Боится и ненавидит грядущих гуннов! И – не гимн, а – панихиду написал. Правда?
– Нет, – сердито сказал Самгин. – И вообще ты... – Он хотел сказать что-нибудь обидное Лютову, но пробормотал: – Я, кажется, простудился, прескверно чувствую себя. Пожалуй, мне следует...
Из переулка шумно вывалилось десятка два возбужденных и нетрезвых людей. Передовой, здоровый краснорожий парень в шапке с наушниками, в распахнутой лисьей шубе, надетой на рубаху без пояса, встал перед гробом, широко расставив ноги в длинных, выше колен, валенках, взмахнул руками так, что рубаха вздернулась, обнажив сильно выпуклый, масляно блестящий живот, и закричал визгливым, женским голосом:
