
Какая-то сила вытолкнула из домов на улицу разнообразнейших людей, они двигались не по-московски быстро, бойко, останавливались, собирались группами, кого-то слушали, спорили, аплодировали, гуляли по бульварам, и можно было думать, что они ждут праздника. Самгин смотрел на них, хмурился, думал о легкомыслии людей и о наивности тех, кто пытался внушить им разумное отношение к жизни. По ночам пред ним опять вставала картина белой земли в красных пятнах пожаров, черные потоки крестьян.
- Да, эсеры круто заварили кашу, - сумрачно сказал ему Поярков скелет в пальто, разорванном на боку; клочья ваты торчали из дыр, увеличивая сходство Пояркова со скелетом. Кости на лице его, казалось, готовились прорвать серую кожу. Говорил он, как всегда, угрюмо, грубовато, но глаза его смотрели мягче и как-то особенно пристально; Самгин объяснил это тем, что глаза глубоко ушли в глазницы, а брови, раньше всегда нахмуренные, - приподняты, выпрямились.
- Крупных, культурных хозяйств мужик разрушает будто бы не много, но все-таки мы понесем огромнейший убыток, - говорил Поярков, рассматривая сломанную папиросу. - Неизбежно это, разумеется, - прибавил он и достал из кармана еще папиросу, тоже измятую.
Во всем, что он сказал, Самгина задело только словечко "мы". Кто это мы? На вопрос Клима, где он работает, - Поярков, как будто удивленно, ответил:
- В революции... то есть - в Совете! Из ссылки я ушел, загнали меня чорт знает куда! Ну, нет, - думаю, - спасибо! И - воротился.
