
Затем, насытившись, он долго и сбивчиво рассказывал родне, как долгие месяцы бродил по горам, как построил шалаш в глухом ущелье, собирал черемшу и воровал у чабанов овец, чтобы не умереть с голоду. Как на зиму уходил через перевал, за которым в одном из грузинских сёл жили дальние родственники его жены. Как скрывался у них в сакле, безвылазно просидев несколько месяцев в глухой неотапливаемой комнатёнке без окон, кутаясь по ночам в ворох овечьих шкур от мучившего его жестокого холода. И этой весной, едва только со склонов гор стаял снег, твёрдо решил вернуться обратно. Потому что непреодолимо потянуло его назад в село, в котором родился и вырос, к родному очагу и к ней, к матери — ибо не было у него больше ни жены, ни отца, ни брата, и не осталось никого теперь ближе и роднее неё. И мать сидела напротив, слушала, качая головой и едва слышно бормоча что-то. И по её впалым щекам пробегали редкие слёзы.
Теперь же, оказавшись посреди разгорячённых, со злобой смотрящих на неё людей, она вдруг решительно высвободила руки и пошла сама, прямо на Чамсурбека — уверенно и твёрдо. Подняла на него глаза: глубоко запавшие, пронзительные. Тонкие губы слабо шевельнулись, но не издали ни звука.
— Твой сын ранил моего отца, — заговорил первым Чамсурбек, глядя ей в лицо прямо. — Отец умирает.
Старуха не закричала, не заголосила истошно, не рухнула перед ним наземь, умоляя пощадить сына. Она стояла молча, согбенная, недвижимая. Смотрела на него прямо, неотрывно. И только лишь глаза её чуть сузились.
— Безоружного ранил, кинжалом в живот, — Чамсурбек возвысил голос.
И почувствовал, как его ладонь, сжимавшая приклад «трёхлинейки», сделалась горячей, влажной.
Взгляд старухи жёг его ненавистью:
— Твой отец умирает, — ответила она медленно, с усилием произнося каждое слово. — А мой сын Магомед-Курбан давно уже умер.
