
Было это уже под раннее утро, когда Иван Мурзин, проснувшись в пятом часу, деловито осматривал небо сквозь щели в потолке сеновала, рассуждая, какие трудовые успехи ждут его в наступающем дне, как услышал испуганный голос – словно камыш прошелестел:
– Вань, ты здесь?
В одном коротеньком сарафане, розовая и белая, смотрела робко и жадно на Ивана жена учителя литературы Марата Ганиевича.
– Вань, ты здесь? Чего помалкиваешь?
– А чего мне орать, если ты почти телешом, – обозлился Ванюшка. – У тебя ведь под рубашонкой ничего?
– Ничего, Вань, теперь так модно. Оно просвечивает, да не совсем…
А хоть бы и вовсе не просвечивало! Любку в рогожу одень, бабой-ягой наряди, все равно каждый увидит, какая она…
– Уходи, не маячь на лестнице, холера! – ругался Ванюшка. – Иди домой, проваливай!
Иван свою первую любовь, что на лестнице стояла, не только холерой называл, а еще хуже, но Любка не обиделась. Она, наверное, от рождения была такая, что сама с собой совладать не могла – порченая, если разобраться.
– Я, Вань, залезу, я, Вань, обязательно на твой сеновал залезу! Мне с тобой сильно крепко поговорить нужно… А ты чего в шерстяном лыжном костюме спишь? Я вот в одной рубашонке просто пылаю…
– Тебя не спросили… Не придвигайся ко мне, кому говорю, не придвигайся!
Пахло от Любки, как всегда, рекой и парным молоком, и у Ивана потемнело в глазах и захотелось терзать ее, мучить, выворачивать наизнанку, ломать руки и гнуть в три погибели, чтобы потом, напоследок сказать Любке: «Поезжай-ка ты со своим Маратом Ганиевичем подальше, хоть бы и в Москву, где он всю жизнь посвятит поэзии! А мы здесь как-нибудь попривыкнем, как-нибудь призабудем, как-нибудь от тебя освободимся!»
– Ой, Ванюшк, какой ты загорелый да здоровущий! И бензином пахнешь… Слышь, Вань, а почему так? На тракторе ездишь, а от тебя бензином пахнет?
Иван огрызнулся:
– Вот и дура! Пускач на чем заводится?… Последний раз говорю: отодвинься и вали домой.
