* * *

Просматривал сегодня вечером бумаги. Кое-что, очевидно, пошло на кухонные нужды, кое-что испортил ребенок. Эта форма цензуры мне импонирует, ибо напоминает безразличие мира ко всему, что воздвигает искусство, — безразличие, которое я начинаю разделять. В конце концов, какой прок Мелиссе от изящных метафор, если она лежит глубоко под землей, подобная бесчисленным здешним мумиям, в мелком теплом песке черной египетской Дельты.

Некоторые бумаги тем не менее я тщательно оберегаю от разного рода случайностей — три тетради, в которых Жюстин вела дневник, и фолиант, хранящий память о безумии Нессима. Нессим заметил их, когда я уезжал, кивнул мне и сказал:

«Правильно, забери это все, прочитай. В этих книгах многое сказано о нас обо всех. Они помогут тебе понять, что такое Жюстин, и не рыскать вокруг да около правды, как я». Это было в Летнем дворце уже после того, как умерла Мелисса, — тогда он еще верил, что Жюстин к нему вернется. Я часто думаю, и всегда с каким-то привкусом страха, о том, как Нессим любил ее. Возможно ли чувство более всеобъемлющее, более самоценное? Эта любовь придавала его несчастью оттенок некой экстатичности, радости, подобного ждешь от святого — не от влюбленного. И все же одна-единственная капля юмора спасла бы его от ужаса вечных мук. Я знаю, легко критиковать. Я знаю.

* * *

В великом молчании здешних зимних вечеров есть только одни часы: море. Его неясный ритм выстраивает фугу, и я нанизываю на нее слова. Гулкие кадансы морской воды, она зализывает собственные раны, облизывает губы Дельты, кипит на опустевших пляжах — пустынных, навсегда пустынных под крыльями чаек: белые росчерки на сером, тучи жуют их заживо. Если здесь появляется парус, то умирает прежде, чем мыс успеет его заслонить. Обломок кораблекрушения, вымытый к подножию острова, безмолвная шелуха, окатанная непогодой, прилипшая к голубому небу воды… исчез!



4 из 228