
— А что сеете?
— Пшеничку норовим развести, да вымерзает. Овсы и льны — эти ничего. Родятся. Ну, рожь годом бывает.
Деревни пошли совсем не такие, как в степи. Глину и плетень сменили толстые сосновые брусья и жерди. Соломенных крыш не стало. Пошел гонт, стружка, двойной тес. Дров не жалеют. В избах, несмотря на одинарные рамы, жарко.
С освещением зато стало хуже. Скипидара в лампах нет и в помине, сальников тоже нет. Везде чадит и полыхает лучина.
Крестьянские разговоры переходят в речи охотников и лесопромышленников.
— Почем лисицы? Каков наст на Кривом? Сколько зверя забили остяцкие? Спрашивают ли лодку в Каинске? Много ли плахи на базаре?
Общее во всем этом — нет сбыта, жить нечем.
— Не угложешь его — урман-от.
О власти здесь вовсе не говорят. На проезжего смотрят косо, но узнав, что это учитель, немного смягчаются и без большой задержки дают лошадь.
Документов не спрашивают и записи не ведут.
На третий день своего бултыханья по урманским снегам Кирибаев добрался до Биазы. Это волостной центр.
Секретарь волостной управы, или, как все его зовут, писарь, встречает приветливо. Поглаживая свои жесткие унтер-офицерские усы, он успокаивающе говорит:
— Теперь уже вам пустяк осталось. Не больше десяти верст. Только в сторону это от тракта будет.
Оказывается, что тропа, по которой до сих пор ехали, была трактовая.
Пока нарядчик ходил за лошадью, Кирибаев расспрашивает писаря о Бергуле. Тот охотно отвечает:
— Одни кержаки живут, девяносто девять дворов. Никого постороннего не пускают.
— Со школой, — это верно, — там трудно будет. Мастерицы учат. Такую бучу подымут, знай, держись!
— Главное, баба. Своих-то мужиков погаными почитают, коли съездят куда подальше. Из одной чашки есть не пустят, пока к попу не сходят после дороги.
