кивнул я и почувствовал, как во мне пронзительно зазвенела злость. – Я хочу, вернувшись с кладбища, не пить водку и трескать блины с селедкой, поддерживая банальный разговор об очень хорошем, хоть и странноватом человеке Коростылеве, а подняться к нему в комнату, лечь на продавленный диван, накрыться с головой и долго лежать в тишине и одиночестве и вспоминать Кольяныча, его нелепые поступки, его всечеловеческую доброту, его земляную честность, его невероятные выдумки, я хочу плакать о нем и смеяться до тех пор, пока не усну, и во сне он мне приснится снова живой, и мы с ним последний раз побудем вместе! Это тебе понятно?

И вдруг в памяти снова всплыл – холодком кольнуло в сердце – растрепанный помехами голос Лары по телефону: «…его убили…»

А Галя медленно ответила:

– Это мне понятно. Теперь объясни мне насчет паузы…

И в голосе у нее было, что-то неприятное, как у глупых молодых сыскарей на допросе, когда, спрашивая о чем – то, они тоном дают понять: говорить-то ты можешь, что хочешь, но я ведь все равно правду знаю.

– Насчет длины паузы, Галя, я тебе ничего не смогу объяснить. Эти перебои кардиограмма не фиксирует. Они остаются с нами навсегда – как новые морщины, как свежая седина…

Она дождалась, пока машина одолела длинный тягун и надсадный рев двигателя несколько утих, тогда заметила:

– Любопытный ты человек…

– Чем это?

– Если бы я умерла, исчезла, испарилась – так мне кажется, – ты бы этого попросту не заметил. Не то, что морщины и седины.

– А мне этот разговор кажется глупым, – сказал я уверенно.

– Наверное, глупый разговор, – легко согласилась Галя. – Главное в том, что, оставшись одной, и вспомнить нечего будет, что ж мне-то делать?

Сжав зубы, я смотрел прямо перед собой на гибко раскручивающуюся асфальтовую ленту, а с двух сторон к дороге подступал наливающийся сочной зеленью лес, и эта зелень всех оттенков – от почти черных елок до бледно – желтой вербы – гладила глаз, успокаивала, ласкала душу. Глубоко вздохнув, я сказал Гале мирно:



18 из 142