
Однажды, когда я сидел в «Кафе л'эжипсьен» и курил то, что по глупости принял за египетскую сигарету с опиумом, какой-то англичанин плюнул мне в лицо. Это было как выстрел в упор. Я резко отпрянул, лишившись и речи, и разума – но, увы, не чувств. Когда вокруг тебя клубится людская злоба, самое страшное то, что никогда не знаешь, как она проявится. Когда-то я превыше всего ценил внимание окружающих; на этом я построил целую философию, превращавшую мир в многоцветную мантию, которую незаурядный человек набрасывает себе на плечи. Но мантия стала сетью, столь же губительной, как сеть Клитемнестры. Сила моей мысли наполовину происходила от тщеславия – а когда его нет, быть замеченным или выделенным значит потерять, а не приобрести.
Итак, теперь я обычно обедаю один или с уличными мальчишками – живыми персонажами Виктора Гюго. Их общество очаровывает меня, ибо они видят мир таким, каков он есть, а потому понимают меня с полуслова. Им я рассказываю свои лучшие истории; так как мало кто из них умеет читать или писать, я становлюсь настоящим Гомером. Они жадно впитывают рассказы о любви и плачут обо мне; они просят рассказов о роскошной жизни во дворцах, и я плачу о них. Так что у нас замечательные отношения. Есть одно кафе, где я иногда провожу время в обществе палача. Он, разумеется, не знает, кто я такой, – какое дело палачу до судебной хроники? – и мы с ним просто играем в карты. Самый волнующий момент наступает, когда он кричит: «Бью!».
Если оскорбления английских обывателей и то задевают меня за живое, насколько же труднее переносить бойкот, которому меня подвергли люди искусства. Несколько недель назад, когда я сидел в «Гран-кафе», мимо моего столика прошел Уильям Ротенстайн – надо полагать, он перебирается в Париж, когда Лондон от него устает.
