
На плече крайнего сидел молодой подорлик с взъерошенным загривком и жадно выклевывал черную глазницу.
Ружье ударило с дальнего конца стружемента – мимо. Подорлик лениво взмахнул крыльями, поднялся над виселицей и опять сел на другую голову.
Не первая то была виселица на Дону, всю прошлую осень они проплывали у черкасского берега, наводя страх и уныние на жителей. Привыкли уже к ним бывалые казаки из тех, кто остался в живых. Одна беда нынче тревожила всех: не по царскому ли указу спустили эту, Нынешнюю? Не упреждает ли заранее в чем царь-батюшка?
Пронесло, не ткнулась к берегу… Уплывает дальше, к Азову…
Старшины крестились, а Зерщиков стоял будто каменный, и желваки катались под выдубленной кожей на скулах. Бороды у него мало, как у татарина, ничего не спрячешь на голом лике.
– Ружья со стружемента убрать! Не доглядели, дьяволы! – сказал он, не оборачиваясь.
Пронесло. Уплывал плотик в понизовья, только краем чуть задел берег…
– Пушки зарядить! – приказал атаман.
Булава жгла руку, ан никому отдать нельзя, и дело надо вершить как надо, терпи, Илюха! У тебя брови срослые…
К морю Азовскому уплывала верховая виселица, тихо колыхалась на взбудораженной воде; уплывала, словно вчерашний день, и Зерщиков вновь вспомнил про Кондрата. Про лютую смерть его,
А было ли какое иное спасение?
Нет, не было.
Тогда зачем же душу туманить?
Велик ли грех свою душу-то спасти, а туманится, проклятая… И в глазах – дробная текучесть, словно морская пенная вода.
Эх, алай-булай, крымская сторонушка!
Было дело, дуванили Крым с Кондрашкой… Надевал Кондрат в ту пору не красный, не зеленый кафтан, а черный, чтобы в ночной тьме на вражьем берегу не маячить. Еще на своей пристани обходил челны и струги, проверял все снаряжение своими руками, чтобы крючья исправные были, веревок смоленых хватало.
