
И первогодка Илюху за плечо трогает:
– Отдышался, казак? Ничего, на берегу станем добро дуванить, согреешься!
Глянул Илья в его сторону и глаза зажмурил, голос потерял.
На носу атаманского струга ясырка сидела с оборванной чадрой. Сетка черная на плече у нее колыхалась, а на чистом лбу хитрый узор из серебряной канители с камешками диамантами и белым жемчугом… Не заметил Илюха ни красных штанишек ее ни мелких чедыгов с загнутыми носками, только глазищи заметил – мокрые, черные и длинные, как у невладанной кобылицы с Раздорского выпаса! Длинными, гнутыми ресницами часто хлопает, слезами обливается. «И-и-я, алла! И-я, алла!» – бормочет по-своему, и тонкие руки свои тянет к небу, вроде как из ямы басурманской просится.
– Ну, чего «я-алла»? – сурово спросил Кондратий, тая усмешку. – Никакой ты не алла, басурманская девка. Ничего худого тебе не будет. У нас, на Дону, баб не обижают!
Она от него отвернулась, на Илюху боком, несмело и просяще глянула.
Ну прямо ручная жар-птица!
– Видал? – спросил Кондратий.
– Чего она?
– Руки, видишь, я ей чересчур заломил, когда уговаривал с нами плыть, – засмеялся Кондрат.
– Она… на меня глядит, – признался Илюха.
– Ну и бери, раз глядит. Ты – рыжий, а турчанки рыжих любят! А опричь того, ты же нынче в морской воде крестился вдругорядь, может, оно и к делу.
И смеется.
На берегу, когда раздуванили добычу, ткнул Кондратий ей пальцем промежду бус и монеток на груди, а потом тем же пальцем на Зерщикова показал:
– Иди. Твой муж. На кругу повенчаем!
Она поняла, со страхом от него отошла и глазищами дикими стала Илюху молить о чем-то. А о чем молила, он до сих пор не знает, хотя лет тому двадцать прошло, а может, и больше. Одно верно сказал Булавин: ничего худого ей на Дону не сделали, атаманшей стала ныне ясырка Гюльнар, в православном миру новокрещенная Ульяна.
