

Конец письма — женщины существа многоречивые, упрямые — он читать не стал. Он успел разобраться, чего она ищет, — немного денег, немного уважения. Мания величия в миниатюре: она вообразила себя настоящим Островером. Поверила в то, что создала гения из кучки тряпья. Из тряпья получился мешок, а гений-то где? Она жила там, на свету, с ними: естественно, на Эдельштейна она времени тратить не будет. На юру. Во тьме, вот где он. Идеалист! Как это хорошее слово зарекомендовало себя в обществе таким образом, что стало оскорблением? А слово, тем не менее, дорогое сердцу. Идеалист. Разница между ним и Островером была вот в чем: Островер хотел спасти одного себя, а Эдельштейн хотел спасти идиш.
И он в ту же секунду почувствовал, что лжет.
С Баумцвейгом и Полой он отправился в «Игрек»
— Двое христианских святых занимаются самобичеванием, — бормотала она. — Истязают себя обледенелыми бичами.
Задубевшими пальцами они заплатили за билеты и сели впереди. Эдельштейну казалось, будто его парализовало. Пальцы ног жгло и кололо, они горели — как при гангрене. Гнездышко домашней кровати, ручка на ночном столике, первая светящаяся строка нового стихотворения, ждущего появления на свет: «О, если бы меня, как юношу, пронзило озаренье веры» — он вдруг сразу понял, что будет дальше, о чем и что он хочет сказать, и все в зале показалось ему нелепым, ненужным, зачем он здесь? Толчея толпы, протяжный скрип раскладываемых кресел, гомон, Пола, жмурясь и морщась, зевает рядом, Баумцвейг сморкается в синий клетчатый платок, из его приплюснутого носа выскакивает здоровенная зеленая сопля — а он-то как здесь оказался? Какое это имеет отношение к тому, что он знает и чувствует?
