
— Ваш дом — удавка, мой — газовая камера, какая разница?
— Больше не приходи, ты никому не нужен.
— Я ровно того же мнения. Все мы лишние на этой земле.
— Ты мерзавец.
— А твой муж — проныра, и ты ему под стать.
— Сам ты стукач и черт!
— Щенков нарожала! (Пола такая хорошая женщина, и все, конец, он ее больше не увидит!)
Он, глотая слезы, побрел прочь, натыкаясь плечами на чужие плечи, ослепший от горя. И им овладело непреодолимое желание.
Эдельштейн. Хаим, научи, как стать пьяницей!
Воровский. Для начала надо сойти с ума.
Эдельштейн. Научи, как сойти с ума!
Воровский. Для начала надо потерпеть неудачу.
Эдельштейн. Я уже потерпел, я выучился терпеть неудачи, я мастер по неудачам!
Воровский. Пойди и подучись еще.

Одна стена была зеркальной. Он увидел плачущего старика, который натягивал на себя шарф, полосатый как молитвенное покрывало. Он стоял и смотрел на себя. Жалел, что родился евреем. Обрывки старых стихов шибали в нос, он чуял час их создания, жена в кровати рядом, спит, после того, как он натер ее мазью — возмещая излитую на нее злобу. Небо усеяно звездами Давида… Если все — это что-то другое, значит, и я другой… Я вещь или птица? Мой путь раздваивается, хоть я един? Повернет ли Г-сподь историю вспять? Кто даст мне заново начать…
Островер. Гершеле, признаю, я тебя оскорбил, но кто об этом узнает? Это всего лишь выдуманная история, игра.
Эдельштейн. Литература — не игра! Литература — это не рассказики!
Островер. А что же это, Тора? Ты вопишь, как еврей, Эдельштейн. Тише, не то тебя услышат.
Эдельштейн. А вы, господин Элегантность, вы что, не еврей?
