
Безмолвие. Полное безмолвие и звёзды. Рядом с нами беззвучно и бесплотно скользят джонки — их несёт течение, против которого мы плывём. Не осталось ничего земного в этих сливающихся с небом горах, которые нас окружают, в этой воде без шороха и плеска, в этой мёртвой реке, которая слепо устремляется в темноту; нет ничего живого в этих лодках, скользящих мимо нас, — кроме фонарей, светящихся на корме так слабо, что отблеск едва виден на воде…
— Пахнет совсем иначе…
Уже совсем темно. Рядом со мной стоит Клейн. Он говорит по-французски, почти шёпотом:
— Совсем иначе… Ты когда-нибудь плавал ночью по реке? Я имею в виду — в Европе.
— Да…
— Всё совсем не так, правда? Совсем не так! У нас ночное безмолвие означает покой… А здесь ждёшь пулемётной очереди, верно?
Он прав. Ночь — всего лишь передышка, и ты чувствуешь, что тишина заполнена оружием. Клейн указывает мне на дрожащие, почти неразличимые огоньки.
— Там наши…
Он говорит всё так же тихо, очень доверительно.
— Отсюда ничего не видно — там больше не зажигают огней. Смотри. Там, где мель… Поднимаются рядами.
На палубе сзади нас десяток молодых европейцев; у их компаний есть филиалы в Шамяни, и они едут на помощь добровольцам. Они сидят кружком вокруг двух девушек (говорят, они работают в какой-то газете — или в Службе безопасности?) и травят анекдоты: «…он запросил хрустальный саркофаг, как у Ленина, а русские прислали стеклянный… (речь идёт, конечно, о Сунь Ятсене). А в другой раз…»
Клейн пожимает плечами:
— Какие идиоты!
Он кладёт мне руку на плечо и смотрит в глаза:
— Знаешь, во времена Парижской коммуны как-то арестовали одного толстяка. Он давай кричать: «Господа, я же никогда не лез в политику!» «То-то и оно, что не лез», — отвечает ему один молодчина. И залепил ему пулю.
— Что ты хочешь этим сказать?
