
Ахматова любила Кардовских и иногда приходила к ним, бледная, без косметики, и любила часами смотреть, как Делла-Вос пишет красками: свернется на ампирном диване, как кошка, и тихо смотрит, никому не мешая.
Ахматова была сложным взрывным поэтическим механизмом с огромной энергией неприятия того, что ей не нравилось, а не нравилась ей с
1917 года и до самого конца в глубокой старости вся советская власть полностью. Она о себе правды ни в стихах, ни тем более в прозе или письмах не сказала: на самом деле была умнее и сложнее, чем ее окружение, перед которым всю жизнь ломала вынужденную комедию и считала всех своими приживалками и прислугами, прощая им глупость и ограниченность. Я таких дам очень не люблю, но Ахматова, несомненно, была очень и очень неглупа и – насквозь фальшива и порочна, как
Александр I, тоже одинокий фигляр в своей трудной и опасной жизни.
Вряд ли Ахматова могла к кому-нибудь привязаться или относиться естественно хорошо, и так, наверное, было смолоду, еще до испытаний большевизма, а после… тут вообще один мрак. Всерьез Ахматова любила, наверное, одну Глебову-Судейкину, свою сожительницу, о которой до смерти говорила с большой теплотой. Кардовская была очень близка к несчастному семейству Гумилевых-Ахматовых и привязана к ним
– говорила о них без всякого сарказма и ехидства, но подчеркивала, что Николай Степанович был очень нехорош собой и страшно косил, но как офицер был очень смел, имел два солдатских Георгия и с большевиками играл на очень близком расстоянии.
Кардовская считала, что в так называемом деле сенатора Таганцева он действительно брал на себя некоторые опасные поручения. Я считаю, что ошибались все и это дело было организовано чекистами как провокационное для обезлюживания Петрограда. По-видимому, и в судьбе самой Кардовской были какие-то острые моменты, которые она в прошлом скрывала, и скорее всего ее арестовывали ненадолго, была в ней опаленность огнем большевистского террора.
