Старик ходил взад и вперед, пошатываясь и бормоча себе под нос, как пьяный. Взгляд его снова и снова обращался к озеру, слезы непрерывно текли в бороду. Он снял пенсне и остановился на узкой тропинке, щуря мокрые, близорукие глаза; вид у него был такой потерянный и жалкий, что проходивший мимо мальчишка-садовник в изумлении застыл на месте, потом громко прыснул и насмешливо крикнул что-то поитальянски. Это вывело старика из оцепенения, он торопливо надел пенсне и побрел вглубь сада, чтобы где-нибудь на уединенной скамье укрыться от людей.

Но не успел он выбрать подходящее место, как его вспугнул донесшийся откуда-то слева смех... знакомый смех, который теперь разрывал ему сердце. Музыкой звучал он ему целых девятнадцать лет, этот звонкий, шаловливый смех... ради него он провел столько ночей в вагоне третьего класса тащился в Познань, в Венгрию только для того, чтобы привезти что-нибудь, высыпать перед ними горсточку желтого навоза, на котором расцветало это беззаботное веселье... только ради этого смеха он жил, ради него довел себя до болезни печени... лишь бы он постоянно звенел из любимых уст. А теперь он вонзался в его тело, как раскаленная пила, этот проклятый смех.

И все же старик не устоял перед искушением и подошел поближе. Он увидел свою дочь на теннисной площадке; она вертела ракетку в обнаженной руке, свободным движением подбрасывала и ловила ее, и вместе с ракеткой к синему небу взлетал ее шаловливый смех. Трое мужчин с восхищением смотрели на нее - граф Убальди, в свободной спортивной рубашке, офицер, в плотно облегающей военной тужурке, и мекленбургский барон, в безукоризненных бриджах - три резко очерченные мужские фигуры, будто изваяния вокруг порхающего мотылька.



8 из 29