
— Нет, а сейчас сколько?
— Двадцать девять минут двенадцатого.
— Интересные часы, — бормотал шофёр, — никогда таких не видел.
Он взял со стола свечу, пошёл в угол и осветил высокие старинные часы. Залитые трепетным светом свечи, они блестели голубоватым фарфором, стёклами, искристыми ободками выпуклого циферблата.
— Стоят, — с сожалением сказал шофёр, — пылью уже покрылись…
Подняв свечу, он взгромоздился на кресло, открыл механизм часов, качнул круглый маятник и нажал какую-то шестерёнку.
Неожиданно-прекрасные, чистые и нежные, проплыли по залу звуки пасторали. Хрустальные и серебряные молоточки плавно прикасались к чему-то звонко трепещущему, певучему, и оно, словно весенний ручей, струило в тишину тёмного зала мягкие полутоны, соединяло в светлой гармонии протяжные терции, переливалось и таяло, замирая под сводами.
Шофёр отпустил шестерёнку. Музыка оборвалась.
— Не идут, — сокрушённо вздохнул шофёр, — пока держишь рукой — идут, а отпустишь — не идут.
Он поставил на стол свечу и пожелал мне спокойной ночи.
Опять я хотел сказать ему, чтобы он ложился спать в зале, и опять ничего не сказал. Вместо того, чтобы сказать ему о своей тревоге, я ответил негромко:
— Спокойной ночи.
Шофёр погасил свечу, поднял штору среднего окна и вышел.
В прозрачно-синем окне, между корявыми чёрными вязами, появилась большая мертвенно-белая луна.
Луна проложила на полу голубую дорогу и осветила на дубовой стене длинный ряд портретов.
Я закрыл глаза.
* * *
Когда нервы напряжены, слух обостряется, — человек начинает слушать то, чего в обычном состоянии ни за что не услышал бы.
Лёжа в зале, я слышал, как сапоги шофёра простучали по деревянным ступеням лестницы, по бетону подъезда и затихли у машины.
Потом я услышал свистящий глухой шум крыльев. Это пролетел филин.
