И сердце, ровно вепрь, оскаливший зубы, – страшная месть выходила из сердца.

Старуха опускалась на лавку, глаза ее от горя сами закрывались. Старуха засыпала, бессильная, ничего не могла она сделать.

А Занофа долго на вытянутых руках, взъерошенная, как кошка, прицеливалась куда-то глазами и кружила ими. Что-то невозможное, нечеловеческое совершалось в душе ее, невозможное, нечеловеческое творилось в сердце.

Тогда-то и начинались на селе пожары и вдруг умирали люди и погибал скот и топтались нивы, падали все беды, все поветрие лихого глаза.

Медленно отлегало от оскорбленного сердца, медленно подгибались стальные, ненужные руки. Забивалась Занофа в угол кровати и, вся подобравшись, хоронилась, как подбитый зверок.

Вспоминала Занофа детство, отца, свою счастливую руку, потом хороводы... хоровод, вихрь, сваливший ее наземь, и землю, на которой она лежала уж безногая, год за годом – все годы на этой кровати, и как однажды сама вздумала ковырять себе счастье на правой ладони, – под венец поехала и как назад из церкви ползла.

Старуха вдруг просыпалась.

Занофа плакала.

Лицо в кулачок, как у той прежней счастливой девочки, которая размахивая счастливою рукой, прыгала на одной ножке от дверей до калитки и пела тоненьким голоском и рассказывала сказки и, вытянув губки, представляла гром и сама же пугалась, и бранила, гнала со двора дождик, и так вот плакала, когда не переставал, шел дождик и гулять не пускали.

– Тебе есть хочется? – наклонялась старуха к дочери.

– Смерти хочу! – шептала Занофа.

Старуха жевала поблекшие губы, теребила сухими пальцами кончики землистого платка, черная, что сама земля.



7 из 10