Тянулись дни за днями.

Так много смутных дней прошло в Чабаковском заброшенном доме. И ударился бы головой об стену, лишь бы вырвать из глотки хоть какой-нибудь звук.

Так страшно было молчание в Чабаковском доме.

Стояло ли ведро или ненастье, шел ли дождь или светило солнце, все равно, глаза одного хотели: закрыться.

Старуха не могла уж больше вынести, пугалась молчания, подымалась тихонько, подходила к дочери, черная, запачканная, что сама земля.

– Деточка, деточка, моя!

– Ну, что? – вскидывала Занофа страшные глаза на согнувшуюся мать.

– Я так, деточка. Я ничего. Я только сердцем прошу...

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Должно быть, хорошая была ночь: на дальнем болоте трубили жабы и маленькие птички – пастушки чуть слышно свистели, сливая свой свист со стрекотом, в котором земля колыхалась. За рекою тоскливо гукали совы, и трещали лягушки, словно бы бричка по дороге катила.

От высоких осокорей через весь Чабаковский двор тянулась глубокая тень в лунном круге.

В белой рубахе, как белый цветок, лежала на траве Занофа. Печально рассыпались по плечам темные ее расплетенные косы. Оскалив белые зубы, глядела Занофа куда-то за звезды.

А звезды были такие далекие.

Одна дума таяла, будто месяц таял в ее сердце, – дума о смерти.

И показалось Занофе, мелькнуло что-то под хлевом, будто вышел кто-то из хлева со свечкой, вот обогнул осокорь и упал в траву и уж полз через полосу тени к саду. Огонек, колеблясь, мелькал, как свеча, – две свечи. И чем ближе подползал огонек, тем яснее становилось Занофе, что это человек ползет, и уж лицо прояснилось, она узнала, – это он, жених ее, его глаза. Его глаза светились.

Занофа приподнялась на руки и, как кошка, выгнув тело, поползла навстречу.



9 из 10