
– Тихо! – строго сказал Чернов и встал за столам. Рука его твердо легла на сумку, под которой находился список. – Тихо, лейтенант! Сначала подумай. Поостынь.
Климченко осатанело глядел ему в глаза – на этот раз уже холодные и жестокие. Несколько секунд они так и стояли – один против другого, разделенные только столом, и тогда к лейтенанту впервые пришло отчетливое понимание того, что эти звери сделают с ним все, что захотят. Это оглушило его, и он беспомощно опустил руки, понурил голову. Почувствовав, как запрыгали в глазах черные бабочки, вернулся на прежнее место.
Какое-то время оба молчали. В землянке стало прохладно, печка уже не светилась огнистыми щелями. Скупо серела заклеенная нелепыми плакатами, стена, на которой шевелилась головастая, до самого потолка тень Чернова. На дворе, видно, темнело, слышны были ленивые шаги часового, где-то дальше, безразличные ко всему, разговаривали, смеялись солдаты и тоненько наигрывала губная гармошка.
«Сволочи! Что делают, сволочи! И надо же было вчера отметить выбывших – убитых и раненых. Тухватуллин, кажется, только не отмечен. Ночью подстрелили, не успел вычеркнуть. Нет, этого допустить нельзя. Но как?..»
И Климченко понял, что единственный выход у него – схитрить, утонченному коварству врага противопоставить такую же изощренную хитрость. Однако ему, человеку прямому и открытому, не так-то легко было сделать это. Главным теперь для него был список – лейтенант ясно понимал это. Ему тяжело было заставить себя не смотреть на этот прижатый сумкой листок бумаги, и все же он каждой частицей тела ощущал его там и даже опасался, что Чернов мог по какому-нибудь движению догадаться о зреющем в нем намерении. Недаром, видно, его посадили на середине землянки. Точно рассчитать бросок к столу было трудно: теперь он не чувствовал в себе необходимой для этого ловкости. Надо было что-то придумать, и Климченко решил оттянуть время.
– А что я должен говорить там? – мрачным, но несколько более ровным голосом спросил он.
