
Утром после зарядки я доложил капитану Денисову. Он брился перед осколком зеркала, сидя на койке, и помыкивал под нос мелодию популярной в Союзе песенки про миллионы роз, только что дошедшей и до нашего забытого Богом и штабами батальона, стоящего лагерем недалеко от границы с Ираном. Обычное дело: очередной отпускник привозил с родины кассету со свежей музыкой, ее копировали на трофейных магнитофонах, и уже к вечеру она неслась изо всех палаток батальона — солдатских и офицерских; а через два дня самые удачные песенки непроизвольно напевались в лагере всеми — от дневального до замполита батальона, а еще через неделю возникала серьезная опасность, что какой-нибудь воин с ослабленной отсутствием письма от девушки нервной системой швырнет в меломанов гранатой, — так все надоедало. Услышав песенку, я снова заколебался: предстояло серьезно испортить Денисову настроение. Но откладывать было уже нельзя.
«Твою мать! — выслушав, сказал капитан Денисов, и лицо его сразу перекосилось. — Кусок м-м-мудозвона». Я стоял перед ним, уже затянутый ремнями, собираясь идти на завтрак. Глаза мои смотрели в землю, будто бы это меня поймали за курением анаши. «Ну что вы стоите, Федор Николаевич, — сказал он мне уж совершенно раздраженно, продолжая бриться. — Думаете, что-то иное скажу? Трое суток ареста, передайте старшине — после завтрака посадить в яму». Я сказал «есть» и полез было из палатки вон, а Денисов вдруг вскрикнул: «А, черт! — я обернулся — он промокал пальцем порез на подбородке. — Нет, отставить, я сам объявлю, на разводе, идите». Я еще раз сказал «есть» и вышел.
После завтрака рядового Мухина посадили в эту самую яму, которая заменяла в батальоне губу.
3
Все в батальоне знали, что связывало меня с этим солдатом.
Это было прошедшей зимой.
