
— Как же узнают, где вода?
— Где саксаул, там и вода. Копай вдоль корня!
— И глубоко?
— Иногда на пятьдесят локтей, иногда на сто. Дело простое, но очень тяжелое. Сначала пальцы опухают, потом начинаешь кашлять. А когда из горла пойдет кровь, ни один лекарь не поможет.
— Как же зовут тебя, сынок?
— Рахматулла.
— Видишь, как получается, Рахматулла: не успели мы пройти и одного фарсанга, а ты узнал новое от меня, и я у тебя кое-чему научился.
— Ха-ха! Шутник ты, отец! Будем проезжать Карабиль, там наше селение. Если остановимся неподалеку, прошу тебя быть гостем в родительском доме. — Воин поклонился и повернул коня к начальнику конвоя, взмахом руки приказавшему приблизиться Рахматулле.
— Учитель, и что у тебя за страсть — тратить время на разговоры с низкорожденными? То с кузнецом, то со стражником, то с огородником.
— А ты знаешь, Абу-л-Хотам, кем был мой отец Ибрахим? Он шил палатки. И дед Омар шил палатки, отсюда имя мое — Хайям. За высокий рост и худобу деда прозвали Омар Мешочная Игла. А прадед Юсуф красил верблюжью шерсть в зеленый, синий и шафрановый цвета. И сколько бы я ни копал вглубь корень рода своего, мне не найти там эмиров и халифов. И вот эти руки в мозолях и ожогах щелочи — руки не имама, а подмастерья.
Абу-л-Хотам посмотрел на руки учителя, потом на его лицо: желваки отвердили широкие смуглые скулы, черная жесткая борода выбилась из-под накидки белки разгневанных глаз покраснели; в минуты гнева мало кто мог выдержать тяжелый, безжалостный взгляд Хайяма.
— Тебе, сыну ученого и внуку ученого, не понять, что несколько поколений должны были откладывать каждый медяк, чтобы я первым в своем роду научился читать и писать. Моя мать — да будет память о ней долгой, как моя печаль! — не могла прочитать ни одного слова, начертанного рукой сына, — слезами радости она читала их. И я никогда не осквернял память о родных высокомерием, не считал себя возвысившимся над ними только потому, что узнал то и это, а они не знали.
