
Дорога стала пурпурной, когда он услышал за спиной нарастающий топот. На стремительном коне промчался воин, спеша с повелением шаха; старик даже не успел разглядеть всадника — остались только дымные клубы пыли и ожог плети. Что ж, плеть и спина неразлучны, как иголка с нитью. Старик в молодости тоже был гонцом, до сих пор на правом запястье остался жесткий рубец, натертый кожаным темляком. Когда-то одним ударом кругло сплетенной сыромяти он мог перебить гортань волка.
Пройдя еще фарсанг,
Это было мертвое дерево — шелковица, пораженная гневом аллаха; обугленный ствол, расколотый до сердцевины, чернел огромным дуплом, где в полный рост мог встать человек. Кривые ветви воздели изуродованные руки, словно моля о пощаде. Уже никогда не оживут они зелеными листьями, никогда не прошуршат по листьям сладкие ягоды — божий гнев страшен. Но пока стоит дерево, пусть изрубленное, пусть сожженное, пока цепляется омертвевшими корнями за землю, у него нельзя отнять тень.
В тени шелковицы лежал младенец. Старик присел на толстый корень, рассматривая красное с желтизной лицо, приплюснутый нос, синие выпуклые глаза, осторожно протянул кривой палец, и младенец довольно зачмокал.
— Кто тебя здесь оставил, маленький человек? Даже волчица не бросает своих детенышей. Может, разбойники убили твою мать? — Бронзовая пуговица, царапая язык, мешала говорить, и старик положил ее на землю. — Может, змея ужалила ее в сердце, когда она искала для тебя воду?
Тень, заботливо укрывшая дитя, медленно разжала громадные черные руки и передвинулась, рыжие тоненькие волосы вспыхнули медным блеском. Ребенок зажмурился и заплакал. Старик достал из-за пояса дудочку, раздвинул грязные усы, поднес к губам косточку орла. В тишине зазвучала протяжная унылая мелодия, она струилась как ручей, бегущий по горному склону, — чисто и легко, на одной печальной ноте, беззащитной в тишине и одиночестве.
