
Мы поговорили о хозяйстве, и я взяла в руки перо.
Еще со вчерашнего вечера я придумывала ожерелье. Совершенно ненужное и бесполезное ожерелье – я все равно никогда такого не надену. Но в прожилках моей же собственной вазы оно мне померещилось – с длинными подвесками-слезками, чуть побольше, чем делают такие слезки из драгоценных камней для сережек. Вся прелесть этого ожерелья заключалась в рисунке, что должны образовать подвески и маленькие шарики. Я сперва рассказывала это отцу, как свой каприз, и он слушал, усмехаясь. Я продолжала, уверенная, что моя мысль пригодится ему в чем-то совсем другом, как не раз уже бывало, но неожиданно увлеклась и кончила тем, что попросила его позволить сделать это ожерелье кому-нибудь из подмастерьев. Все-таки работа непростая, как раз было бы на чем поучиться.
– Да зачем оно тебе понадобилось, милая дочь? – искренне удивился тут отец. – По-твоему, мастер Карл Гильхен не может купить единственной дочери настоящее ожерелье, хотя бы и гранатовое? Разве что Маде подарить – тем более, что ей за полгода не плачено. Длинные подвески! Ты бы еще подвески с зубчиками нарисовала, как на этих латышских пряжках…
– Я не хочу с зубчиками! – обиделась я. Вот уж придумал, в самом деле, как будто не он втолковывал мне сложные премудрости законченности линий, строгости вкуса и торжестве гармонии!
– Балую я тебя, – сказал отец, уселся поудобнее за рабочим столиком и веером разложил черканые-перечерканые рисунки шахматных фигур. Я поняла, что ожерелье мне дозволено, и поцеловала отца куда пришлось – в седую, коротко стриженную голову.
