
Покровская улица упиралась одним концом во Фруктовый пассаж (теперь там зоопарк), другим - в море. И не только мостовая и тротуары, - иная, высшая связь была между высокотрубными пароходами, приходившими из дальних стран и неожиданно, волшебно возникавшими в конце улицы, и кричащей и вместе с тем невинной роскошью Фруктового пассажа - несметной сокровищницы дынь, помидоров, винограда, слив, яблок. Это была та связь, которая никогда не станет цепью, - союз вольного труда и вольного простора, древнейшее братство земледелия и мореплавания. А между ними на Покровской располагались торговля, ремесла, просвещение.
Как само детство, сладко пахли акации, те самые акации, которые видели все, все. Сколько раз он вспоминал о них там, в Польше, в Германии. А цветы их, болезненно-нежные цветы! Когда он сосал их, долго оставалась во рту пряная прохлада. Сколько раз он вспоминал и эти дома и вывески - не новые, а прежние, с "ятью" и твердым знаком. Война окончилась несколько лет назад, от многих домов остались одни коробки, иные - трехэтажный красный, с зимними балконами или вон тот длинный и узкий, где был трактир, а потом клуб табачной фабрики, - исчезли, и пустыри заросли невысокой травой. Трактир был на втором этаже, на первом - магазин восточных сладостей Назароглу, широкий брезентовый тент над окнами выдавался далеко вперед, и тень от цветов акации чернела на сером брезенте, как древняя клинопись. Сколько знакомых лиц мерещится ему! Они собирались вечерами в этом трактире - слесарь Цыбульский, огромный и кудлатый, столяр Димитраки, маленький, пергаментнолицый, с черным ежиком волос, Ионкис, дамский портной, изящный, самоуверенный. Иногда приходили господин Кемпфер, "полуинтеллигент", как он сам себя называл со смешной гордостью, и господин Лоренц, бухгалтер, а с отцом и он, Миша, папин хвостик. Он слушал, слушал, пил чай вприкуску, ел горячие бублики с маком, а они говорили, говорили - о кайзере и Ллойд-Джордже, о Пуанкаре и Милюкове, о Чхеидзе и Ленине.
