
Летом – слушаешь кукушку... Всякий раз, как перекликаешься с нею, как будто заключаешь уговор о встрече там, на горных тропах в стране потусторонней
Осенью – весь слух заполняют голоса цикад... И кажется: не плачут ли они об этом непрочном и пустом, как скорлупа цикады, мире?
Зимой – любуешься на снег... Его скопленье, его таянье – все это так похоже на наши прегрешенья!
Когда молитва на ум нейдёт иль из чтенья книг священных ничего не получается, я отдыхаю, пребывая в полном бездействии. Нет того, кто мог бы в этом мне помешать; нет и спутника такого, которого должно было бы стыдиться.
Обет молчания я на себя особо не накладывал, но, живя один, я невольно соблюдаю и «чистоту уст». Блюсти все заповеди во чтобы то ни стало я вовсе не пытался, но раз обстановки, способствующей их нарушению, нет, в чём же я их нарушу?
По утрам, отдавшись весь тем «светлым волнам, что идут вслед за ладьёй», я вдаль гляжу на лодки, плывущие взад и вперед у Оканоя, и настроенье заимствую у Ман-сями
Вечером, когда ветер заставляет листву в плющах звучать, устремляюсь думой к реке Дзинъё, – и подражаю мелодиям Гэн Тотоку
Когда же волненье души ещё сильнее, нередко в отзвук соснам вторю музыкой «Осенний ветер»; звучанью же воды в ответ играю «Ручеёк текущий». Моё искусство – неумело. Но я не собираюсь услаждать слух других людей. Для себя играю я. Для себя пою. Питаю лишь своё собственное сердце.
И ещё: у подножия горы стоит хижина из хвороста. То жилище стража этих гор. Живёт там отрок. По временам приходит он сюда, меня проведать. А то, когда мне скучно, я сам беру его своим товарищем, и мы вдвоём гуляем.
Ему – шестнадцать лет, мне – шестьдесят. Наши возрасты – различны, но в том, в чём сердце обретает утешение себе, мы с ним равны.
А то – нарву себе цветочков осоки, собираю ягоды брусники иль набирать начну картофель горный, рвать петрушку; то, – спустившись вниз к полям, что у подножия горы, – подбираю там упавшие колосья и вяжу из них снопы.
