
На обочине догорал БТР охранения, передняя цистерна уткнулась в него носом, но не горела. Остальные четыре стояли на дороге. У второй возле машины лежал парнишка — бритоголовый, в задранной на животе тельняшке. На плече справа пятно крови. И вспоротый ножом живот с вывалившимися сине-красными кишками. Невидящие расширенные зрачки, сухая роговица.
Как это у Твардовского? «Уже нездешний и устремленный в вечность взгляд» Красиво. И неточно. То есть совсем неверно. У трупа нет взгляда. Именно это отсутствие взгляда и есть смерть. Тому, кто видел это часто, нет необходимости щупать пульс, слушать и т. д. Достаточно этих невидящих глаз, остекленевшей роговицы.
Мы с ротным проходим вдоль машин, и везде: то на руле, то в кабине, то рядом с машиной — трупы, трупы, трупы, остекленевшие глаза.
Я здесь не нужен. Им уже никто не нужен.
Ротный бормочет рядом:
— Дураки! Я ж говорил им: нельзя тринадцать, только не тринадцать!
Лейтенант, два прапора, десять солдат. Как раз тринадцать. Как будто, если бы их было двенадцать или четырнадцать, было бы легче.
Только теперь замечаю толпу у забора. Подходим с переводчиком.
— Кто видел, как это было?
Все молчат. В глазах — у кого ненависть, у кого страх, у большинства ничего. Как говорят афганцы, «парванис» — мол, не наше дело, нам все равно. Но ни один не смотрит в глаза.
И конечно же, сегодня НИКТО НИЧЕГО НЕ ВИДЕЛ. Здесь хоть и не Сицилия, но «омерта» — закон молчания — действует.
Впрочем, стукачи есть и здесь, и к вечеру мы будем знать, кто сработал или кто мог сработать. И ночью будем вламываться в дома, бить, стрелять, и я опять буду видеть эти остекленевшие глаза, много глаз, но уже не голубых, а карих, черных Много глаз. — наш комбриг не любит оставаться в долгу. И тянуть с расчетом тоже не любит. Эти стреляли, не эти — какая разница? Они все ненавидят нас. Даже те, кто на нас работает. И те, кто не стрелял сегодня, будут стрелять завтра. Как изволит шутить наш комбриг, «афганская революция победит тогда, когда мы убьем последнего афганца».
