Отходчив русский человек!

Вперемежку с солдатами идут крестьяне. Многие босиком, армяки домотканного сукна перекинуты через плечи, на спинах — тощие котомки.

Один из них, с черными щеками, давно небритыми, в рыжем армяке, в овчинной, колпаком, шапке и побелевших от дорожной пыли постолах, с пустым мешком за плечами, останавливается, подходит к сержанту и о чём-то робко просит, а когда тот утвердительно кивает головой, — садится на обочине, подальше от русского офицера. Сняв с плеч мешок, осторожно выбирает из него на ладонь какие-то желтые комочки и ест. Сержант, ловко выплевывая виноградные косточки, о чем-то спрашивает его.

— Ла каса, ла каса!

«Разбой? — Гурьев припомнил одно из немногих знакомых ему румынских слов. — Ах, да, разбой — это ведь война!»

— Романия маре, мамалыга таре, — усмехается сержант, наблюдая, как крестьянин тщательно подбирает губами с ладони крошки. — Поговорка такая, — оборачивается он к Гурьеву, вопросительно глянувшему на него. — Великая Румыния, а мамалыга скудная.

Но вот все забираются в кузов. Торопливо карабкается туда и крестьянин, несмело садится в углу.

— С весны их на окопные работы угнали, — объясняет Гурьеву сержант. — Теперь домой добираются. Что ж, подвезем земляка.

Снова несется навстречу машине, словно втягиваясь под ее колеса, серая полоса шоссе. Далеко справа, над золотом полей, все яснее видны горы, мягко синеющие под накаленным небом.

— Красиво! — невольно восклицает Гурьев, повернувшись к сержанту.

— О, да! — улыбается тот. — Романия — как Франция.

— А я свою родину ни с какой другой страной и сравнить не могу.

— О, Россия!.. — Сержант хочет сказать ещё что-то, но умолкает, прислушиваясь к песне, которую завели солдаты в машине. Как бывает в дороге, песня возникла сама собой. Она ещё чуть слышна — кто-то первым начал напевать её вполголоса. Но вот вступают новые голоса, крепнут крылья песни, и она взмывает, обгоняя тех, кто поет её:



15 из 124