
— Вы же умный человек, но обида ум мутит. А обижаться вам нечего. Обдумайте спокойно все, что я сказал, и поймете, что это вам же в помощь, — Даулетов говорил тихо и явно умиротворяющим тоном, но, когда снизу вверх глянул в надвигающееся лицо Сержанова, понял, что гладит против шерсти. Усы топорщились, будто иглы у ощетинившегося ежа, и казалось, что вот-вот вонзятся во врага. Все разом.
— Не много ли берете на себя? Не по коню поклажа. Как бы холку не стереть.
— Может, и сотру, но для вашей же выгоды. От дорогой поклажи кто ж отказывается?
— Помощнички! Да я свой воз двадцать с лишним лет тащу. Начинал, когда вы еще сосунком были. — Он нарочно выделил это «вы», словно с большой буквы произнес, и в соседстве с «сосунком» оно прозвучало по-особому оскорбительно, — Помощнички! Напустят словесного туману… Но ничего, я привычный. Не зря же говорят, что старый конь и во тьме найдет дорогу к дому.
— К дому — да. Но речь-то о другом. Не к дому, а в гору тащить надо.
Помолчали.
Выпили по стакану минеральной. И Сержанов заговорил. Заговорил грустно, устало. И грусть и усталость были искренними.
— Не понимаю я вас. Нет, не понимаю. Чего добиваетесь? Только не надо красивых слов. Если уж такие принципиальные, так критикуйте отстающих. Вой их сколько. Или, к примеру, поругайте начальство. Вам ли объяснять, что экономика совхоза не от одного директора зависит? Грамотные вроде люди, образованные, вы вон цифрами так и сыпали, и все по памяти. А чего хотите — не понимаю, и при всех благородных словах философия ваша проста: «Радуюсь чужой гибели, поскольку, значит, вижу, что еще одного пережил».
Обидно было Даулетову. И хотелось ответить тем же. Но что-то детски беззащитное или стариковски беспомощное вдруг проглянулось в этом человеке, огромном и еще на зависть здоровым в свои шестьдесят лет. И вновь захотелось Даулетову успокоить его, приласкать, погладить словом.
