
«Так и умер в этой чертовой насторожившейся тишине! – с отчаянием пронеслось в голове Мочалова. – Один! Один, без друзей, без ласкового слова… А мы-то! – вскрикнул Мочалов. – Мы-то! Друзья! Что делали, чем занимались мы, когда он страдал, заживо погребенный в этой дыре? Когда пришло время закрыть глаза? Что?»
Вспомнились пьяные пирушки, вспомнился гремящий рукоплесканиями театр, веселые обеды в дорогих трактирах, ссоры с театральной дирекцией – все то житейское, что казалось таким значительным и важным, а на самом деле было глупо, вздорно и мелко.
Мимо Мочалова прошел краснолицый, седобородый мещанин. Закутанный в овчинную, низко подпоясанную красным кушаком шубу, с тазом под мышкой, мещанин, видно, возвращался из бани. Он сердито отвернулся от Мочалова, плюнул и, пробормотав: «Барин, а чисто мужик нализался!», вошел в одну из кривых, безлюдных, разбегающихся под Гору уличек.
Мочалов проводил его взглядом, вздохнул и пошел.
Навстречу трусил извозчик. Он закричал:
– Садись, прокачу, ваше сиясво!
Мочалов сел.
– Куда прикажете? – оборачивая к нему свое круглое, добродушное, с едва пробивающейся бородкой лицо, спросил извозчик.
– На кладбище, – сказал Мочалов.
Возле кладбищенских ворот, на лавочке, сидели две нищие старухи и на разостланном между ними платке считали медяки. Они, видимо, делили выручку и, в чем-то не уступая друг другу, бранились хриплыми, простуженными голосами.
Мочалов велел извозчику дожидаться, а сам пошел к маленькой, одним оконцем выглядывавшей из сугроба избушке, где жил сторож.
Тощая, кривая, оборванная баба объявила ему, что сторожа дома нету, он на дорожках снег чистит. «Ишь, намело-то, страсть! – сказала она. – А коли он вам, батюшка, так надобен, так идите вон все по энтой валее, он тама».
