
— И что же вы предлагаете сделать с рассказом? — как ни в чем не бывало спрашивает артист.
— Сжечь! К чертовой бабушке сжечь! И вообще не беритесь за перо. Вы не литератор. В вашем письме нет живой ткани!
— Ну это мы еще посмотрим,— лепечет артист и смотрит обиженно в потолок.
Тоня легонько вздыхает, видимо, ей жалко «жертву обсуждения». А я думаю о своих виршах: «Раздерут на части — только дай!» Но пока неизвестно, когда настанет день обсуждения моих стихов, и я спокоен. Я слушаю, как выступают один за другим ораторы, и почти не соображаю, о чем они говорят. Ясно лишь одно: выступления какие-то скучные — что называется «не вашим, не нашим». Я выхожу из оцепенения, когда секретарь обращается ко мне.
— Может вы добавите что-нибудь, товарищ Природин?
— Да нет, пожалуй, ничего. Я думаю, прав московский товарищ. Прошлой осенью, например, весь наш полк набил хлопком подушки — и ничего. Никого не судили.
Присутствующие разражаются громким хохотом, словно прорвало плотину на горной речке, а Тоня, расширив глаза, смотрит на меня и толкает локтем.
— Ты с ума сошел, Марат! Это же не литературный разговор...
— Может, и вы что-то добавите? — спрашивает секретарь Тоню.
— Мне жалко товарища Лискина,— тихонько произносит она.— Конечно, рассказ не получился, но все равно — жалко.
— Спасибо вам, девушка,— признательно говорит и кланяется актер.
— Вы — мужественный человек, товарищ Лискин! — восклицает секретарь.— Главное, не падайте духом. Все впереди. Между прочим, редактор просил меня узнать насчет какой-то краски.
— Принесу,— недовольно обещает Лискин.— Вот полы в театре покрасят, останется краска — принесу...
