
У дяди Гриши вместо настоящих человеческих зубов - сплошные железные и блестят, как шишечки на родительской кровати. А когда дядя Гриша улыбается - а бабка Глаша говорит, что он ощеривается, - железные зубы так сверкают, что становится немножко страшно.
А после получки дядя Гриша матом ругается со всеми взрослыми в квартире, и все сидят по своим комнатам, а дядя Гриша совсем одинокий на кухне с поллитровкой водки. И сидит весь седой какой-то, как дедушка, и скрипит своими нечеловеческими зубами.
А маме всегда что-то понадобится на кухне, и она просит меня.
И я как бесстрашный разведчик крадусь на кухню и совсем немножко потрухиваю, совсем чуть-чуть, потому что мама твердо уверена:
- Дядя Григорий, несчастный парень, но детей он любит. Ему бы своего собственного, глядишь, и человеком... Ведь затянет окончательно. И так все здоровые по тюрьмам, по лагерям... Ему бабу хорошую найти! А так... Ну ладно, сынуль, ты иди, иди. Тихонечко так. И то посиди, поговори с дядей Гришей. Совсем одинокая душа у парня...
Но все равно, я недолго недоумеваю всяким ночным родительским скрипам и невнятным отрывистым застеночным взрослым разговорам, потому что я имею обыкновение прикрепко дрыхнуть по ночам нормальным мальчишеским сном, в которых и ужасные вещи случаются, и веселые приключения, и космические.
Особенно приятно носиться во сне и вдруг просыпаться - дома. Только проснулся, еще не открыл глаза: и уже знаешь, что спишь на своем диване. А мама, как настоящая царевна-засоня, спит сладким сном, и спит совсем одна, потому что папы совсем нет... Потому что был бы папа живой, я бы ни в жизнь не узнал, что такое интернатская казенная подушка. А вылечить его не смогли в больнице, и прокормиться нам с мамой на одну ее зарплату очень недостижимо.
