
Все это увидел Иван как наяву. И сейчас, на морозе, на ветру, ему особенно желанным показался жаркий сенокос с домашним квасом и свежей бараниной на обед, специально прибереженной для тяжелой работы.
Он знал, что дорога к дому легла у него через эту ночь. Он понимал, что значит пойти в эту ночь: это не менее страшно, чем остаться в Кронштадте. — но выбора уже нет. Однако к радости долгожданного и пришедшего часа примешивалось сомнение и это расхолаживающее «надо ли?». Так, случалось, ребенком еще, в жаркий день он томился, бывало, по купанию, а когда прибегал к реке и надо было прыгать с обрыва за мальчишками — желание купаться исчезало, оставалась только обязанность прыгать вслед за всеми и не казаться трусом…
В гальюн забежал матрос.
Иван поправил зачем-то патронташ, перекинутый через плеча, неторопливо прикурил и глянул на матроса. У того было такое блаженное лицо, словно он сидел не на корточках, а на седьмом небе. Ивану сделалось еще тоскливее, и он вышел посмотреть на то место, где в снегу были зарыты его вещицы.
В одиннадцать с большим трудом Ивану удалось уйти незамеченным, и они встретились с Шалиным в конце пирса.
— Иди за мной! — тихо бросил Шалин и пошел впереди.
Обычно высокая фигура Шалина сейчас, в темноте, казалась ниже, — видимо, боцман от напряжения сжался. Иван шел следом и по шагам Шалина понял, что тот идет в валенках. Кронштадт был тих в этот послеотбойный час, но это была настороженная тишина, и боцман несколько раз раздраженно шипел:
