
Работал он бондарем. Первоначально чинил, а потом и заново делал пивные бочки. Себя, как человек одинокий, он обеспечивал, к тому же вина опасался, крепко помня, что вино уму не товарищ. Жил он одной надеждой — вернуться домой. Как-то там? Живы ли? Помнят ли еще? Иной раз начнет нагонять обруч на бочку или станет врезать днище, да вдруг остановится, опустит руки, повесит голову так, словно сердце схватило, и замрет надолго.
Чаще всего в такие минуты подходил к нему кто-нибудь из троих русских, работавших на заводе, хлопал его по плечу и весело говорил:
— Не горюй! Перемелется — мука будет! Пойдем-ка сегодня в кабачок — сразу забудешь, легче станет.
Иван молча принимался за свое дело. Что им, этим зубоскалам, они с малых лет тут, по-фински лопочут, как из пулемета.
Иван скоро набил руку в бондарстве. Лишние марки копил, рассчитывал, что пригодятся. По субботам он садился на кровать спиной к окну, выходившему на плотный забор, и принимался считать деньги. В маленькой комнатушке, которую он снимал у многодетной финки, было все слышно: как возится на кухне хозяйка, как бегают по дому дети; поэтому Иван, считая деньги, косился обычно на дверь, припертую в таких случаях скамейкой. Он считал, расправляя марки, а потом держал их в руке под одеялом и прикидывал а уме, чего бы лучше купить, когда придет время ехать домой.
Изредка наезжал к нему Шалин, нанявшийся матросом на рыболовное судно. Приезжал всегда пьяный и просил у Ивана денег. На вопросы о том, скоро ли они направятся в Россию, Шалин отвечал всегда нервно и грубо:
— На кой она те черт, твоя деревня, твоя Россия? Зачем ты туда поедешь? Кресты целовать? Там все с голоду передохли! — Он делал широкий жест рукой, потом долго и молча грозил ему длинным шершавым пальцем и неизменно добавлял, — Ты должен по гроб за меня молиться, что вытащил тебя из Кронштадта. Дай марок! Да отдам, не мнись, сермяга!
