Там моря не слышно. Зимнее солнце сжигает, душит звуки. Почти у самого берега я начинаю ощущать его близость: воздух становится тяжелым, неподвижным, насыщенным мухами. В вышине — слепящее синее, будто натянутое небо без птиц. Я по щиколотки увязаю в красной пыли. Чтобы не испортить башмаки, я снимаю их и, связав шнурки, вешаю себе на шею. Так руки у меня остаются свободными. Когда идешь через тростниковые плантации, руки должны быть свободными. Тростник очень высокий; Кук, наш повар, говорит, что его начнут рубить в следующем месяце. Листья тростника режутся, как ножи; пробираясь, их надо раздвигать ладонями. Впереди меня идет внук Кука Дени. Я потерял его из виду. Дени всегда ходит босиком, он идет быстрее меня, помогая себе удилищем. Мы договорились, что будем подавать друг другу знаки двойным шуршанием листьев или двойным лаем: гав-гав! Так делают взрослые, индусы, когда во время рубки тростника продвигаются в зарослях со своими длинными тесаками.

Далеко впереди я слышу голос Дени: «Гав! Гав!» Я отвечаю, шурша тростником. Кругом нет других звуков. Море отступило — отлив, оно поднимется не раньше полудня. Мы стараемся идти как можно быстрее, чтобы добраться до оставленных им луж, где прячутся креветки и мелкие осьминожки.

Я вижу перед собой, среди тростников, груду черных базальтовых камней. Я люблю вскарабкаться на нее и оглядывать зеленые просторы плантаций, наш дом, оставшийся сейчас далеко позади, еле различимый среди нагромождения деревьев, — этот обломок кораблекрушения, с его чудной крышей небесно-голубого цвета, хижину кэптена Кука, еще дальше — трубу Йемена и вздымающиеся к небу красные горы. Я поворачиваюсь вокруг себя на вершине пирамиды и вижу весь пейзаж: дымы сахароварен, змеящуюся среди деревьев реку Тамарен, холмы и, наконец, море, темное, искрящееся, отступившее по ту сторону рифов.

Вот это я и люблю. Мне кажется, что я мог бы часами, днями стоять на вершине этой груды и все смотреть, смотреть вдаль.



3 из 275