Так что же, первый после Бога переведен не то в увечные, не то в невидные? И вместе с ним его прекрасная "Юнона"? Назимов припечатал непечатное, а это, как известно, сообщает ускоренье и мыслям и делам. Да-да, он на фрегате предоставит арестанту свою каюту, где винный погребец, предмет забот непреходящих, а в плоских деревянных ящичках гаванские сигары. Вот вам отмщение за попранье морского поприща. "Ну так-то!" - громыхнул басистый капитан, гребцы на шлюпке приналегли на весла.

"ЮНОНА" узлы к узлам вязала, и госпреступник Кюхельбекер променивал четвертый каземат на пятый. Поэт наш не лепил горячий лоб к окошку кормовому, стараясь разглядеть полуночное море, хотя скопление солено-горьких вод принадлежит поэзии и философии. Кюхельбекер поражен обилием вещей в каютном микромире. Все прозаическое - кресла, графин, диван, да вот ведь в камерах не существующее, как и в мертвецких. Он поражен телесным счастьем узнавания, какое возникает при внезапном перемещении из потустороннего в посюстороннее.

Но эта пристальность и эта радость запрещают навязать ему воспоминания, а момент удобный, и Кюхельбекер должен нас понять. Нет, не хочет, не принимает, не замечает. Сигару курит, ей-ей, гаванскую, подъяв бокал, он наблюдает, как там играет отсвет фонаря: пирующий студент Лицея, которого вот-вот застукает дежурный гувернер. А качка Кюхле, сдается, нипочем. Он, право, молодец; хоть не моряк, но старший брат морского офицера.

От каюты отрешившись, от качки тоже, прибегнем мы к прямой методе. Она из моды вышла ныне, как некогда латынь. Авось, воротится. Но это уж докука, что называемся, пост-пост...

КОГДА-ТО пел он, словно в ризе:

Жилец возвышенного мира,

Я вечно буду чужд земных цепей.

Арест надел земные цепи, он стал жильцом едва ль не подземелья. Но объявил, как римлянин: "Ни ложью, ни утайкой не желаю облегчить я жребий свой".



9 из 41