
"ЮНОНА" узлы к узлам вязала, и госпреступник Кюхельбекер променивал четвертый каземат на пятый. Поэт наш не лепил горячий лоб к окошку кормовому, стараясь разглядеть полуночное море, хотя скопление солено-горьких вод принадлежит поэзии и философии. Кюхельбекер поражен обилием вещей в каютном микромире. Все прозаическое - кресла, графин, диван, да вот ведь в камерах не существующее, как и в мертвецких. Он поражен телесным счастьем узнавания, какое возникает при внезапном перемещении из потустороннего в посюстороннее.
Но эта пристальность и эта радость запрещают навязать ему воспоминания, а момент удобный, и Кюхельбекер должен нас понять. Нет, не хочет, не принимает, не замечает. Сигару курит, ей-ей, гаванскую, подъяв бокал, он наблюдает, как там играет отсвет фонаря: пирующий студент Лицея, которого вот-вот застукает дежурный гувернер. А качка Кюхле, сдается, нипочем. Он, право, молодец; хоть не моряк, но старший брат морского офицера.
От каюты отрешившись, от качки тоже, прибегнем мы к прямой методе. Она из моды вышла ныне, как некогда латынь. Авось, воротится. Но это уж докука, что называемся, пост-пост...
КОГДА-ТО пел он, словно в ризе:
Жилец возвышенного мира,
Я вечно буду чужд земных цепей.
Арест надел земные цепи, он стал жильцом едва ль не подземелья. Но объявил, как римлянин: "Ни ложью, ни утайкой не желаю облегчить я жребий свой".
