
— За то ли? — засмеялся Рябоконев. Он достал кисет из кармана и лениво развертывал его темными, заветренными пальцами.
— Чудное дело! За что же еще? — спросил Терпуг. Но сейчас же засмеялся и покраснел.
— С Уляшкой небось постоял?
— Вот тебе крест! И не видал!.. Рябоконев недоверчиво ухмыльнулся и, занявшись цигаркой, равнодушно заметил:
— Она — ничего, бабочка аккуратная… Только заметь:
Савелий сам любитель к своим снохам поддобриться, других подпускать не уважает…
— Э, ну тебя! Дай-ка бумажки-то… Я, говорю, не твою часть травлю, а свою, что у меня, пая, что ль, нет тут? А ты-то, говорю, косяк лошадей каждую ночь водишь в луг — это хозяйственно? Луг твой, стало быть, а не общественный?.. Ну, тут уж он закипел до конца: и такой ты, и сякой, и непочетчик старшим… бить присучался… Попрыгает-попрыгает так кругом меня, а не вдарит. А то бы я показал ему!..
— Ну, с Савельем равняться, брат, — груба работа! Атаману он друг, загонщикам есть из чего магарыч поставить… и есть за что. А ты за кобылу за свою магарычить небось не станешь?
— Беззубая она… сколько она ухватит тут? За что магарычить-то?..
— То-то…
— Ей пышку мягкую — это бы она уплела… Горе, Егор, работать на такой скотине! Все сердце изболеет… Губаны вон в шесть борон гоняют, ну энти чего-нибудь сработают за день, — а я что?..
— Не тужи. Придет когда-нибудь и наш день.
— Да я не то, чтобы… Как-то не умею я, парень, тужить…
Закурили. Умолкли, пристально следя за колечками знакомо пахнущего дыма, ушли оба в свои мысли, смутные и скользящие.
Близкое и скучно-понятное, печальное и ясное переплеталось в них с далеким и фантастическим, сплошь нарядным, красивым, странно влекущим и безнадежным. За черным, мелким, почти сливающимся переплетом кучерявых яблонок и дубков, на другой стороне балки, далеко, на самом горизонте, выползали свинцово-серые облака, круглые, как пузатые чайники, а за ними, выше, стояло одно, странное и диковинное, и, как далекое белое пламя, все сияло ярким светом…
