
Потом надел мешок через плечо и, слегка согнувшись, медленно, с расстановкой переступая широко расставленными ногами по сыроватым комьям пашни, начал рассевать. Тускло-золотистые зернышки с легким шуршаньем прыгали, разбегались и прятались по бороздам. Шептал что-то в уши степной ветерок. Звенели-заливались невидимые жаворонки. Фыркала кобыла у арбы: после соломы, приевшейся за зиму, рада была сенцу, которого отведала в первый раз лишь вчера вечером. И старалась не думать о том, что балуют ее этим лакомством перед тяжелой работой. За буераком глухо, мягко звучали голоса погонцев. И вся степь, пробудившаяся, но еще обнаженная и зябкая, шевелилась и звучала пестрыми голосами, как широко раскинутый лагерь с кибитками, лошадьми, быками. Вон полосами еще тянутся запоздавшие скрипучие воза с зерном и сеном. Возле них люди в зипунах, в шубах, в теплушках. Терпуг почти всех угадывал издали — по лошадям, по подводам. И было весело чувствовать себя самостоятельным участником в этом первом, таком таинственно-значительном и торжественном дне труда на лоне земли-кормилицы…
Он заметал с полдесятины и остановился. Хватит на день. Снял борону с арбы, приладил постромки, впряг кобылу.
— Ну, родимушка, потрудись! Но, Господи, бо-слови!
Повел. Корсачная, непривычно широко, неловко расставляя ноги и застревая в бороздах, заспешила, засуетилась. Борона запрыгала по комьям. Никифор, шагая рядом большими, подпрыгивающими шагами, закричал:
— Но — но-но-но-о! Н-но, не робей! Но, старушка, но-о!.. Эх, ты, Мар-фунь-ка!..
Ласково понукающий крик, почмокиванье и свист, похожий на коленца и трели жаворонков, напев раздумчивой песенки — все бесследно тонуло в степном просторе, переплетаясь с другими голосами и звуками, далекими, заглушенными расстоянием.
