— Простите, — вдруг обратился он ко мне, — вы говорите по-русски?

— Да.

— У нас в Одессе, скажу вам по секрету, все говорили по-русски… даже греки, — сказал он с приветливой, чуть озорной улыбкой, которая была моложе его на уйму лет, и обмахнулся своей веточкой, как японским веером. — А тут… в Израиле не с кем и поговорить. Все суетятся, спешат, бегут…

Слово “Израиль” он произнес с ударением на последнем слоге и еще раз задорно улыбнулся.

— Извините, я вас, наверно, задерживаю?

— Нет, нет, — солгал я, чтобы не обидеть его.

— Каждый день с девяти утра до двенадцати и с четырех до семи я сижу вон на той скамейке под платаном. Надеюсь, вы отсюда видите ее?

— Вижу.

— Это мое постоянное место в Израиле. Так вот, сижу и терпеливо жду, авось, кто-нибудь из прохожих присядет рядом. Жена моя Люся говорит, что, когда я умру, а умру я, по-видимому, скоро, эту скамейку назовут моим именем — скамейка имени Зюни из Одессы… По паспорту я, как вы понимаете, Зиновий, но меня все всегда почему-то звали ласкательно — Зюней… Так будем же знакомы.

— Очень приятно, — ответил я и тоже назвал свое имя, чувствуя, как в моем сердце затеплилась симпатия к этому сгорбленному антикварному старику. Я вдруг поймал себя на мысли, что теперь наше знакомство с ним вряд ли оборвется и будет наверняка иметь какое-то еще неясное для меня, скорее всего мимолетное продолжение. — Разве, многоуважаемый Зюня, за целый день никто к вам так-таки и не присаживается? Разве все проходят мимо?



2 из 14