
Для такой упорной борьбы в моем скудном шахматном распоряжении не было необходимых средств — ни домашних заготовок с неожиданными и смелыми жертвами, ни хитроумных комбинаций, я понятия не имел о дебютах и эндшпилях, о защитах Нимцовича и Каро-Канна, о ферзевом гамбите, я вообще давно к шахматам не притрагивался, и мне, вообще-то говоря, было абсолютно все равно, выиграю я у своего противника из Одессы или с треском продую. Единственное, в чем я и впрямь был заинтересован, так это в том, чтобы приободрить, душевно поддержать одинокого человека, волей судьбы заброшенного вместе с Люсей в конце его долгой и нелегкой жизни в заштатный приморский город Израиля, так не похожий на родную Одессу. Я вдруг представил себе, что передо мной на скамейке сидит не Зюня из Одессы в своих допотопных, еще советского производства, сандалиях и в широких, как паруса, панталонах, а мой отец, который не только никогда в шахматы, но даже в простонародные шашки не играл, знать не знал знаменитого пианиста Эмиля Гилельса, не строил высотные дома, не отдыхал на своей даче в Ланжероне, не получал от швейной артели “Рамуне” — “Ромашка” или городского комбината бытового обслуживания именных подарков к своему шестидесятилетию, а день-деньской корпел за своим преданным трофейным “Зингером”, и меня с ног до головы окатило зябкой волной не то стыда, не то жалости, а может, тем и другим чувством вместе. Каково же было бы моему отцу, будь он на месте этого Зюни, у которого дочь Диана и сын оказались бы с ним на совершенно разных континентах — на Украине и в Америке, а сам он, их любимый родитель, их заступник и защитник, — на Земле обетованной?
— Сыграем, Зюня, — сказал я с какой-то поспешностью, стараясь избавиться от внезапно нахлынувших сравнений. — Но только с одним условием: без реванша. Времени у меня в обрез. Кто проигрывает, тот выбывает. Договорились?
— Ладно, — неохотно согласился Зюня. Он медленно, по-профессорски достал бархатный футляр с очками, протер их чистым носовым платком, напялил на переносицу и бережно, с тоскливой лаской поправил фигуры, словно они были не из покрытого лаком дерева, а живыми, трепетными существами.