
— Ваш отец — Рой Нолан? — перебил его Гарри.
— Ну да. Убили его три года назад.
— Вот досада! Ведь он был силачом, каких по всей стране не сыскать. Мог, говорят, пятерых легавых голыми руками уложить.
— Может, оно и так, — усмехнулся Джим, — только всякий раз ему попадалось шестеро. И они его до полусмерти избивали. Придет, бывало, домой, весь в крови. Сядет у плиты на кухне, и лучше его не трогать. Слова не скажи! Расплачется. Мать его потом моет, а он белугой ревет. Джим помолчал. — Работал-то он за двоих на бойне. Чтоб не ослабеть, даже кровь свежую пил.
Нилсон быстро взглянул на Джима и тут же отвел взгляд. Согнул уголок листа с заявлением, примял его ногтем большого пальца.
— А мать у вас жива? — тихо спросил он.
— Месяц назад умерла, — глаза у Джима сузились. Я в тюрьме сидел. Месяц дали за бродяжничество. Там и сообщили, что она при смерти. Отпустили домой под конвоем. Что с ней случилось, так и не узнал. Молчала в свои последние минуты. Она у меня католичка, а отец ее в церковь-то не пускал. Терпеть не мог церковь. И мать лежит и на меня смотрит. Я говорю, может, тебе священника? Молчит, смотрит на меня, и все тут. Утром, часа в четыре, умерла. А посмотреть — как живая лежит. На похороны я даже и не просился. Все равно бы не пустили. Помоему, ей уже все равно было, в рай ли, в ад попадет.
Гарри нервно вздрогнул.
— Допивайте кофе и наливайте еще. А то прямо на ходу спите. Ничего такого не принимали?
— Это вы насчет травки какой? Нет, не балуюсь. Пить и то не пью.
Нилсон достал листок бумаги, что-то записал.
— А как вышло, что вас за бродяжничество посадили?
Джим горячо заговорил:
— Я работал в универмаге Талмана. Заведовал упаковочным отделом. Как-то вечером ходил в кино, и на обратном пути смотрю — на площади Линкольна толпа. Остановился, дай, думаю, посмотрю, в чем дело. В середине сквера — мужик какой-то говорит.
