
Ему стало ясно: зенитки сейчас стряхнут с себя сонную одурь, навеянную тихим солнечным утром, и заговорят, и будут говорить долго, пока, наверное, с этих вот их зеленых стволов не облезет краска, но страха опять не почувствовал, на страх не было времени — эскадрилья ложилась на боевой курс, а на боевом курсе не до личных переживаний, тут, хоть кровь горлом, а штурвал держи крепче, чем капризную невесту, и на приборы взглядывай построже, чем на воздушном параде: уклонился с курса на градус, не выдержал высоту и скорость, допустил даже малейший крен — и полетели твои бомбочки как раз вон в тот голый, хоть шаром покати, безлюдный откос, что утиным клювом желтел слева, а вовсе не в переправу. И Кирилл превосходно это понимал и о зенитках старался не думать, хотя вскоре и почувствовал, что они уже начали свою обычную работу, — он смотрел только на приборы и машину флагмана и не видел, как снаряды курчавыми облачками начали вспухать правее и выше, словно заманивая «девятку» этими разрывами, как вешками, на ложный путь. Потом разрывы перекочевали влево, правда, все так же не меняя высоту, и лишь когда они внезапно возникли впереди, почти перед самым носом флагмана, а затем и слева от его, Кириллова, самолета, причем в таком чинном порядке, что, не будь это опасно, ими можно было бы любоваться, он машинально втянул голову в плечи и чуть ли не впился кожей рук в штурвал — это чтобы от неожиданности не бросить инстинктивно самолет вправо, в сторону от разрывов, и не испортить все дело. И почувствовал радость, что не кинул, и улыбнулся той сдержанной, но явно горделивой улыбкой, которая всякий раз появлялась на его лице, когда он одерживал над собою верх.