Острое стекло разбитой бутылки отворило вены живому, теплому камню. Венозная кровь наполнила жизнью стертую уже графику трещин. Из камня уставились на меня три глаза, два заплывших, морщинистых, нечеловеческих, холодных. Из остывшего будущего смотрели они на меня -- спокойно и безразлично, из того времени смотрели они, когда жизнь обгонит саму себя и уже не будет единицей измерения ни времени, ни страсти. И один -- багровый, гневный. Он принадлежал неизвестному соглядатаю, похожему на нас, но другому, прошлому, ушедшему, живому той яростной жизнью, в которой движение меча обгоняло движение мысли. Рука моя дернулась -- чуть смазать в углу, чуть продолжить линию, четче прорисовать, чтобы окончательно прояснить увиденное. Я с трудом сдержался. Не мне. Не теперь. Не при них.

Женщины, как картины. Их сначала придумываешь, потом создаешь для себя, потом они начинают занимать слишком много места в студии, и ты от них избавляешься, потому что в какой-то момент вокруг создается застылость, воздух наполняется не живой ртутью красок, а пастозными мазками усредненности, уходящего восхищения. Женщина создает вокруг неповторимую ткань, которая колышется, колеблется, но она все ткет и ткет, и вот уже вокруг кокон, а пространство спеленуто и захламлено, и не видно дали. И ты от них избавляешься -- даришь, выкидываешь или продаешь.

Правда женщин до сих пор я не продавал. Да и сейчас не продаю. Скорее, Беллу у меня покупают. Чтобы не украсть. Как-то все это для меня слишком естественно. Не был ли я раньше работорговцем? Конечно, был. И славился красивыми рабынями. Тот, кто не покупал и не перепродавал рабынь -- не нарисует женщину.

Он и разбил бутылку о нос этого белого, как прогулочный пароход, дома, чтобы подчеркнуть -- Белла отплывает на нем. От меня. Все зафрахтовано. Трюмы полны добычей. Три миллиона фунтов стерлингов под килем.



6 из 464