
Ей было лет около сорока, но она всегда Держалась прямо, имела что-то решительное в своей почти мужской походке, и, несмотря на рост, формы ее и развязность в движениях были совершенно женские. Когда она устремляла на меня свои глаза, взор ее блистал какой-то дикостью и поневоле оставлял неприятное впечатление, но вместе с тем так меня очаровывал, что часто рука моя, державшая бумагу с порошком, оставалась неподвижной. Из наблюдений наших мы заметили, что шаг ее в продолжение дня был не всегда одинаков, именно: проходя обыкновенно в последний раз возле нашей лавки, около пяти часов после обеда, она ходила гораздо скорее, и походка ее была неровная, и взор проницательнее. Прогулки ее доставляли Тимофею большое удовольствие, он строил ей гримасы и называл сумасшедшей. Однажды вечером, когда мы ждали ее в последний раз, вдруг она вошла в нашу лавку. Внезапное посещение ее чрезвычайно нас удивило, так что Тимофей со страху перескочил через конторку и прижался ко мне, а я от лихорадочного холода щелкал зубами. Взгляд ее был дик по обыкновению, но мне казалось, что он не выражал сумасшествия, и я сейчас же опомнился и велел Тимофею подать стул, прося позволения узнать, чем я могу быть ей полезен. Тимофей обошел конторку, подвинул к ней стул и с поспешностью отправился опять на прежнее свое место.
Она отодвинула стул и, положив свои маленькие, удивительной белизны ручки на мою конторку, наклонилась ко мне и сказала: «Я больна» таким тоненьким приятным голоском, что он запал в самую глубь моего сердца.
Удивление мое возрастало, но почему, я, право, не знал: от того ли, что у нас столько примеров для исключения из общих правил, или что мы всегда судим прежде по голосу о наружности говорящего.
Когда я взглянул на ее лицо, которое тогда освещалось блеском серебряной лампы, оно было безжизненно, с чернотой под глазами и морщинами на лбу; глядя на нее, я думал, что услышу скорее бурную симфонию из громовой тучи, нежели приятные звуки женского голоса.