
При этих словах дылда Параскица разревелась, как телка, и умотала за дом – там стояла копешка сена, где можно было проплакаться всласть и маленько остыть… И теперь, видя, как они в обнимку секретничают в углу, Иосуб понимал, что бабы его раскулачили и делят все те же тысячи. Он черной тучей ходил по дому, но мало-помалу от сердца отлегло, и он сказал себе: «А почему бы, в конце-то концов, мне не иметь этих тысяч? Я их сорок лет зашибал геройски горбом… нет, я их получил по трехпроцентному займу… нет, в лотерею выиграл…» После этого он и держать себя стал соответственно, как будто все тысяч двадцать у него угрелись в кармане штанов. Бабы насквозь извертелись в поисках сберегательной книжки, и на почту ходили, и всяко его подначивали, пока не увидели, что второго такого сквалыжного старика белый свет не рожал, и решили обождать, пока он расколется сам.
Выбравшись на дорогу, Иосуб встал. На сей раз он не боялся, что его воротят домой: бабам хватало своих расчетов и переборов. А остановился он потому, что грязь была на дороге, а на нем – сиявшие, как молодая луна, сапоги.
«Ох, деньги-денежки, нелегко расставаться с вами», – отфыркивается старик, высматривая, куда бы поставить ногу. Он сворачивает к мосту, налево – разве что навестить молодух? – но, сделав несколько шагов, запинается: не грех бы разжиться конфетками, а то как эти внуки облепят… Сует руку в карман, тот самый, где лежат его тысяч тридцать, ах, в других брюках остались! – нашаривает пару юбилейных лобанчиков: кину по рубчику, и пусть сами харчатся.
