
И подумав об этом несоответствии и неизбежном «зачем», увидел с наслаждением и особой ясностью самого себя чьей-то властью освобожденным от самолета, от его металлической материальности, от кресла, в котором сидел (но сохраняющим эту позу в воздухе), увидел себя летящим над белой пустыней, беспредельным сиянием облаков, омываемым ветром и солнцем.
«Я знаю, что со мной было, — уверял он себя, силясь объяснить свое состояние. — Была реализованная в моем сознании мечта. Мне всегда хотелось иметь летательный аппарат вроде одноместного вертолета. И иногда страстно хотелось в конце дня уйти от всех, подняться с земли, лететь без дорог, опуститься где-нибудь на сказочной поляне, угасающей под закатом, где лесная тишина смотрится в озеро… Но в связи с чем я подумал об этом? Тогда в вестибюле отеля я увидел самого себя — одинокого в толпе человека, хорошо одетого, умеющего творить чужие чувства, но лишнего за границей, — и мне стало не по себе… Но чем объяснить, что я сейчас физически испытал давление воздуха в лицо, мучительное замирание в груди и полное освобождение от материального?..»
Стройно покачиваясь на каблучках сапожек, улыбаясь встречающей улыбкой, подошла стюардесса с подносом, на котором пузырилась в бокалах минеральная вода, спросила, не хочет ли он боржоми, — она приблизилась к нему из светлого салона (вот оно, прекрасное, материальное в образе женщины), а он молчал, не спеша улыбнуться ей в ответ, слушать милый щебет, смотреть на это внешне совершенное молодое существо, знавшее, откуда он возвращается, и видевшее его фильмы. Все стало грубо реальным по сравнению с мукой томительного замирания в освобожденном полете над бесконечностью закрывавших землю облаков. Он отказался от боржоми, попросил коньяку и отвернулся к иллюминатору. Этой замкнутости Крымов раньше за собой не замечал.
