
И хотя в нем все кипело, мысли шли ясные и холодные: он не мог не признаться себе, что давно подозревал, что творится в душе Собеля. Не отдавая себе отчета, он подсознательно, со страхом все давно понял.
— А Мириам знает? — хрипло спросил он.
— Знает.
— Вы ей сами сказали?
— Нет.
— Так откуда она знает?
— Откуда знает? — переспросил Собель. — Знает — и все. Знает, кто я, знает, что у меня на душе.
Фельд вдруг словно прозрел. Какими-то хитрыми путями, через свои книжки, через записи, Собель дал понять Мириам, что он ее любит. В сапожнике вспыхнул страшный гнев — как его обманули!
— Собель, вы сумасшедший! — сказал он с горечью. — Никогда она за вас не выйдет — за такого старика, такого урода.
От гнева Собель весь почернел. Он стал осыпать сапожника проклятиями, но вдруг, как он ни удерживался, из глаз его хлынули слезы, и он глухо зарыдал. Он повернулся спиной к Фельду, встал у окна, сжав кулаки, и плечи у него затряслись от сдавленных рыданий.
Сапожник смотрел на него, и его гнев убывал. От жалости у него заныло внутри, слезы выступили на глаза. Как странно, как горько, что беженец, взрослый мужчина, полысевший и состарившийся от несчастий, чудом спасшийся от гитлеровских крематориев, вдруг тут, в Америке, влюбился в девочку вдвое моложе себя. И целых пять лет, изо дня в день, он сидел над сапожной колодкой, орудуя ножницами и молотком, не умея высказать словами то, что лежало на сердце, не зная ничего, кроме упрямой безнадежности, и ждал, пока девочка вырастет.
— Нет, уродом я вас не считаю, — негромко сказал Фельд.
Но он понимал, что не Собеля он назвал уродом — уродливой станет жизнь Мириам, если она за него выйдет замуж. Странная, пронзительная боль за дочку охватила его, как будто она уже стала женой Собеля, женой всего лишь какого-то сапожника, и жизнь у нее сделалась похожей на жизнь ее матери. Значит, и все его мечты, все, ради чего он трудился, надрывая сердце тревогой и непосильной работой, — все мечты о лучшей жизни для нее пойдут прахом.
