Мысли о возможности некоей советской поэзии, - и что я сам поневоле не что иное, как советский поэт, - не возникало, пока ее можно было бы спутать с отвратительным для меня административным поприщем; сомнительно было даже реальное существование трудящихся на его ниве, чьи подписи регулярно разнообразили повсеместно печатавшиеся отходы машины, перемалывающей чтец-декламатор . Впрочем, меня уже тогда поразило, что произведения как раз наиболее простонародных и бывалых по жизни авторов журналов, - сегодня справедливо настаивающих на своей искренности и фактической точности, наиболее точно и гладко воспроизводили работу этой машины, таким образом, что сделавшись их прилежным читателем, я достаточно скоро научился извлекать поэтический смысл сочинений даже на непонятных мне в быту языках. (Так, я не отрываясь прочел целую антологию табасаранской поэзии без перевода, перепутав ее на полке с русской книгой, из которой хотел узнать о литературе этого кавказского народа). К этому времени, однако, я был уже не рассеянным поэтом, а рассеянным читателем: сумрачные порывы, вызываемые моей жизнью, ушли незаметно, как и возникли, по мере того, как она становилась все более одинокой, точнее сказать, затерянной в теряющем ограничения мире. Сайгон исчез, сменился другими кафейницами и местами, улицами, целыми бескрайними странствиями, богаче и яростнее прежних, открывающими все новые невероятные жизни, которые, все же, уже не сводились к застольной игре знакомого, личного и терпимого, общества. Некоторое время меня еще лихорадило ночами, но на этот раз спазмы были сильнее обычного ерзанья

по бумаге. Однажды, в теплых августовских сумерках, меня разбудили задрожавшие стекла и сильный шепот: стаи чаек, поднявшихся с песчаного карьера, носились над окружающими башнями и по громадному пустырю за окном, задевая крыльями рамы, птицы истошно пищали, царапаясь и едва ли не залетая в комнату.



6 из 22