
Несмотря на улыбку, на спокойный, даже развязный вид, с каким молодой человек вошел в комнату, можно было заметить, что он несколько смущен и взволнован. Быстрый, зоркий и встревоженный взгляд матери мгновенно прочел это в глубине больших, мягких, серых глаз сына, глядевших из-под длинных ресниц с каким-то едва уловимым оттенком тревоги, – в розовой краске румянца, еще не отлившего от нежно-бледной кожи лица, в нервном подергивании углов рта, в неестественной развязности движений, совсем не подходившей к общему складу этой скромной, непритязательной, флегматической фигуры молодого человека, стоявшего перед полковницей.
Сердце Марии Ивановны сжалось от недоброго предчувствия при взгляде на сына. Голосом, в котором тревога преобладала над сдерживаемым нетерпением и в то же время смягченным надеждой, она задала сыну вопрос, видневшийся в ее глазах, в нетерпеливом выражении ее лица и всей подавшейся с дивана вперед фигуре:
– Ты что это, Митя, так рано из должности?
Митя попробовал улыбнуться, махнул рукой и медленным голосом проговорил:
– Вы, маменька, заранее не тревожьтесь… Ничего особенного… Я… видите ли… покончил с занятиями…
– Да не тяни душу-то!.. – воскликнула полковница, с шумом отодвигая чашку и кофейник, – как покончил?
– Очень просто. Да вы не волнуйтесь, маменька, – снова повторил он, замечая, как лицо полковницы начинало краснеть…
– Да что же, что же?.. Говори, бога ради!..
– Я оставил сегодня место, правильнее сказать, меня уволили…
– Опять?!.
Несколько секунд протекли в безмолвном взгляде, полном гневного остолбенения. В первую минуту этого известия полковница не находила подходящих слов.
«Опять!» – повторила она. И это уж был не возглас, а крик, имевший действие электрического тока, приставленного к заряженной гальванической батарее. «Который это раз… Ах, ты… дурак, дурак!..» Она вспыхнула, словно бочка, начиненная порохом, и – не слушая, как сын несколько раз повторил было: «Да вы не тревожьтесь, маменька», – вскочила с места и, захлебываясь от волнения, то останавливаясь на ходу, то присаживаясь на стулья, разразилась одним из бессвязных, длинных монологов, известных дома под именем «бенефисов» и который, по-видимому, нисколько не удивил Кропотова.
