
Воздух стоял недвижим, все словно замерло вокруг. Солнце пекло, слепило, наводя на мысли об отпуске на морском пляже и гостиничном номере с окнами на Медведь-гору, но Моцарт чувствовал, что его побег не пройдет даром.
Он был достаточно горд и свободен, чтобы кого-то бояться: угнетала неопределенность. До сих пор ему не случалось переступать грань законопослушания, и он не собирался делать этого впредь, однако акт недонесения о преступлении, предусмотренный статьей Уголовного кодекса, смущал его ничуть не меньше, чем поход в милицию для доноса «о похищении человека при отягчающих обстоятельствах и захвате заложников». Похищенным человеком был он сам; отягчающими обстоятельствами — несколько зуботычин; в заложниках пребывал также он, и кому, как не ему, было решать — казнить или миловать. Что же до избитого коллеги, то свидетелем избиения он не был, а если Авдеич и Антонина сочтут нужным обратиться с заявлением в милицию — он готов явиться туда для дачи показаний. Но быть приглашенным и проявить инициативу — вещи суть разные, и потому не лучше ли переждать, не нарываясь на неприятности?
Все эти рассуждения были не чем иным, как поиском самооправдания, причем весьма сомнительного свойства. Одна ложь влекла за собой другую: вот уже пришлось невольно подыграть Террористу в разговоре с Зайцевым, придумать версию об ограблении в Дмитрове, вовремя не рассчитаться с Алоизией, но если бы причина его нравственных терзаний состояла только в этом, он бы как-нибудь простил себя и стоял бы теперь в очереди за билетами в Крым.
По мере приближения к дому нарастала тревога, а заодно и обида, что вот он в Москве, жив-здоров и свободен, а былого праздника на душе нет, что в равной степени могло подтверждать версию об отсутствии души как таковой и предвещать крупные неприятности.
