
На следующую тренировку я пришел с тяжелым сердцем. А у Динковича заболел партнер, мой тоже почему-то не появился, и в спарринг Виктор Иваныч поставил нас вместе.
Мне было стыдно и за Динковича, и за себя, и за весь белый свет, я мучился и пропускал удары, а он бил и бил без промаха, и, перед тем как все закрывала тяжелая его кожаная перчатка, в совиных глазах его я каждый раз ловил белые вспышки какой-то непонятной мне дурной ярости.
Конечно, это была слабость — на секцию я больше не пришел.
А ты ходи, мальчик, ходи — может быть, и я тогда устоял бы, если бы в спортзал впервые попал не в восемнадцать, если бы запах пропахшей потом кожи на перчатках вдохнул бы раньше и раньше ощутил все то, что я, кажется, так ясно ощущаю и сейчас — и прилипшую к телу майку, и мокрый свой подбородок на горячем плече, и боль в скулах от тупого удара в челюсть, и солоноватый привкус во рту, и шнурки, которые вдруг хлестнут по щеке, и тугую резинку на поясе, все!
— Ты не бросай. Подтянуться, брат, с учебой надо железно, но секцию не бросай.
— Кружок...
— Да, кружок.
— Другой раз я боюсь, что не выдержу, — сказал мальчишка. — Но пока я держусь. Правда, мне сейчас ох и здорово достается!
— Почему?
— Да просто мне не повезло. К нам новенький пришел в этом году. Тренер поставил его со мной и говорит: а ну-ка, Толя, покажи ему, как надо работать. А он такой же вроде, как я. И рост и все. А потом я чувствую, что-то не так, точно — не так! Больно он крепкий. А сколько тебе, говорю, лет? А он: четырнадцать. Представляете, дядь, он почти на три года старше меня.
— Д-да, слушай, это, наверно, чувствительно!
— Еще как! Он так колошматит!
— А он давно занимается?
— Говорит, нет...
